Шрифт:
Закладка:
Я заметил, что пропало солнце, а небо при этом оставалось чистым, без облаков, и только синева стала напряженней. Я больше не ощущал зноя, он кончился.
Поле становилось пологим склоном горы. Мы поднялись, и пакет, словно исполнив свою работу, взмыл, унесся.
Я увидел пустырь, напоминающий вытоптанную лошадями цирковую арену. Вокруг росла трава, похожая на распустившийся камыш.
Пробежали вереницей три собаки: вокзальные, феодосийские, пошитые из мехового рванья. Они меня немедленно узнали, и каждая пристально глянула в лицо. Я поразился их мудрым человеческим глазам. Последняя лукаво улыбнулась, и я понял, что это Циглер.
Я шел по тропе, желтой, как пшено. Мне предстало маленькое деревенское кладбище. Забор отсутствовал, землю живых и мертвых разделяла канава. Могилы были убраны в оградки, будто звери в зоопарке. Там, промеж надгробий, цвела сирень, и тонкие фруктовые деревья стояли по пояс в белой известке. Кладбище оказалось малонаселенным, могилы не жались друг к дружке.
Я подошел к плите, белой и широкой, как стол. Примостился на теплый угол, с таблички прочел, что под плитою похоронен второго ранга капитан Бахатов. Имени не было, там вообще на памятниках и крестах почему-то отсутствовали имена — значились одни фамилии.
Я снова поразился тишине. Ни ветра, ни жуков, ни бабочек. Ужас вкрадчиво взял за грудки. Откуда в начале июля цветущая сирень, почему трава пушит одуванчиками?
Раздались женские голоса. Вдоль кладбищенской канавы ковыляла нарядная старуха в синей долгой юбке, светлой с вышивкой блузе, на плечах платок — так наряжаются на сцену исполнители народных песен. Плелась за молодой женщиной: та шла по дороге, одетая в домашний ношеный халат, на руках несла ребенка, спящего или просто притихшего.
Старуха канючила:
— Анька, дай малую подержать! — Заносила над канавой ногу, но не решалась или не могла переступить расстояние.
— Я же сказала — нет! — Молодая отвечала спокойно, но очень жестко.
Старуха оглянулась, заметила меня:
— Ну, Анька!.. Доча! — Тон ее сделался извиняющимся, точно старухе было неудобно перед посторонним за чужую грубость. — Анька, дай же!.. Уважь мать! Хоть потрогать!
— Мама, возвращайся к себе! — Женщина говорила и прижимала к груди спящую девочку.
Она тоже меня увидела — сидящего на могиле в причудливом тряпье. Сказала радушно:
— Здравствуйте!
Я кивнул в ответ. Она продолжала, эта Анна:
— Вы, главное, по канаве со стороны кладбища не ходите! Только по дороге, слышите?!
— Анька! — Старуха злилась, топала ногой, обутой в черную лаковую туфлю. — Дай бабушке малую подержать!
Они ушли, затих разговор. Я еще чуть отдохнул на капитанской могиле, спохватился, что не спросил у местных, где Судак.
На дороге уже не было ни старухи, ни женщины с дочкой. Из-за кладбищенского поворота показался мужчина, в настежь распахнутой светлой рубахе. Он странно шел, выбрасывая ноги вперед, как в украинском танце. Они опережали все его туловище, ноги в закатанных до колен серых штанах, на босых грубых ступнях — черные, словно покрышки, стоптанные шлепанцы. Рядом резвился мальчик, смуглый и юркий, с виду лет семи. Я поначалу принял его за короткошерстного пса, но разглядел в нем не выросшего человека. Он был еще горбат на одно плечико, а маленькое лицо светилось умом и бешенством.
Мы встретились. Мужчина остановился, а мальчик заплясал на месте — дурачился.
— Знаете, какой он сильный, — улыбнулся мужчина. Обветренное, в глубоких морщинах лицо его было коричневого картофельного цвета. На открытой груди виднелся шрам, как два сросшихся накрест дождевых червя. Он произнес:
— Сашка, а ну, покажи дяде!
Горбатый малыш загудел мелодию: «Советский цирк умеет делать чудеса», обхватил мужчину за ноги и легко поднял. Поставил на землю и засмеялся, показав уродливые, набекрень, зубки.
Я спросил:
— А вы отсюда?
Приветливое лицо мужчины вдруг стало твердым и гордым:
— Бог не сделал для меня ничего хорошего. Поэтому я за Сатану!
Он отвечал не на мой, а на свой самый главный вопрос.
Мальчишка высунул алый, точно перец, язык и замычал. Я присмотрелся к его нечистым маленьким рукам и поразился, какие у него длинные ногти — мутного стеклянного цвета.
Я спросил:
— Как называется это место?
— Меганом.
— А море далеко?
— Там, — он взмахнул рукой, словно бросил в направлении камень. Указывал на замшевые холмы неподалеку.
Я восходил на вершину, будто поднимался по ступеням из ущелья. Поднялся и увидел потерявшееся солнце. Оно уже клонилось к закату, большое и желтое. В тускнеющем небе облачным пятном просвечивала луна. Над косматою травой дрожало жидкое марево спадающей жары. Бог его знает, где я полуденничал, но на этих вечереющих холмах день определенно заканчивался.
Мне вдруг открылся край земли, а за ним синева. По далеким волнам, похожий на плевок, мчался в белой пене прогулочный катер — прямиком к городу на побережье.
Каменистый склон дал ощутимый крен. Я ступил на грунтовую дорогу. Рядом с обочиной валялся песчаник в рыжих лишаях. Перешагнул через него и понял, что скоро мой путь закончится.
Дорога разбежалась врассыпную десятком направлений. Кренистой, крошащейся тропкой я спустился к морю — в бирюзовых маленьких лагунах. Дикий пляж походил на заброшенную каменоломню. Среди валунов стояла укромная палатка.
Я вспомнил про свой прокаженный вид. Скинул с головы парусину, пригладил волосы. У несуществующего порога подобрал два булыжника и постучал ими, как в дверь. Тук-тук.
— Есть кто-нибудь?..
Никто не откликнулся. Я оглядел чужую стоянку, походный быт подстилок и натянутых веревок, закопченный очаг. Сохли черные котелки, эмалевые миски, пара ласт, похожих на лягушачьи калоши.
Хозяева ушли, возможно, за пищей или на сбор хвороста. В искусственной тени каменной ниши я увидел белые питьевые канистры. Не поборол соблазна, потянулся. Там была вода. Я пил, как прорва, не отрываясь. И сразу опьянел. Без сил присел у места воровства. Ждал людей, но раньше проснулся голод. Поужинал сухарями и колбасой. Мне казалось, что у меня во рту растаяли все зубы, точно они были из рафинада, я пережевывал жесткую еду вареными деснами.
В рюкзаке, помимо еды, нашлась целлофановая пленка из-под сигарет. В ней — размякшая черная смола. То был маленький идол, вылепленный мной из битума, — один из четырех. Я взял его с собою, траурный символ, а он потек от жары, словно оловянный солдатик, превратился в пахнущую гарью размазню.
Не было божка, не существовало больше моей смешной любви. Я отбросил пачкучий целлофан.
Хозяева не возвращались. Я помаленьку разоблачился: распеленал руки, совлек с проклятьями прикипевшие к туловищу футболку и джинсы. Я напомнил себе обгорелого танкиста.
Красный, как петрово‑водкинский конь, зашел в море. Нырнул и поднял облако кишащих пузырьков, зашипел, подобно свежей кузнечной заготовке.
Море